…с ожогом от противня на левом запястье — вчера обожглась, когда вытаскивала пирог.
Двенадцать лет. Девяносто шесть праздников с гостями. По четырнадцать часов на каждый. Если сложить — тысяча триста сорок четыре часа. Почти пятьдесят шесть суток жизни, проведённых у плиты ради его компании.
И ни одной тарелки, которую бы вымыл он.
Пальцы сами сжались в кулаки. Внутри не взорвалось — нет. Скорее, тихо провернулся замок, который давно заржавел, и дверь, наконец, приоткрылась.
Я щёлкнула выключателем плиты. Стянула фартук, аккуратно сложила его и оставила на столе рядом с недорезанным лимоном.
Потом пошла в гостиную.
За длинным столом — человек тридцать. Во главе — Тарас. Справа от него Виктория в алом платье, с шампанским в руке. Богдан доедал пирожок. Чья‑то супруга поправляла гирлянду на ёлке. Шум, смех, звон бокалов.
— Тарас, — произнесла я.
Он обернулся, всё ещё с праздничной улыбкой.
— Ты их пригласил — тебе и обслуживать.
Слова повисли в воздухе. Разом стихли разговоры. Богдан замер с надкусанным пирожком.
— Утка в духовке, — спокойно добавила я. — Картофель на плите. Тарелки — в верхнем шкафу. Губка под мойкой. Хотя, возможно, ты не в курсе, где она лежит. За двенадцать лет не было повода искать.
— Оксана… — Тарас поднялся. — Ты серьёзно? Сейчас? При всех?
— А когда ещё? — ответила я ровно. — При всех тебе не неловко, когда я бегаю с блюдами. Когда с утра в фартуке. Когда Виктория обсуждает мою еду в моём же доме — тебе тоже не неловко.
Виктория попыталась что‑то сказать:
— Оксана, ну ты же…
— Что — я? — повернулась я к ней. — Жена? Да. Но не кухарка на тридцать персон. И не официантка.
Я окинула взглядом стол: жирные тарелки, смятые салфетки, капли вина на скатерти, которую я гладила три часа назад.
— С праздником, — произнесла я и вышла.
Поднялась в спальню, закрыла дверь и легла прямо в кофте, пропахшей рыбой.
Сначала внизу стояла гробовая тишина. Потом кто‑то задвигал стулья, загремела посуда. Спустя минуту зашумела вода — на кухне открыли кран.
Я лежала и слушала. Сердце билось спокойно, без рывков. Руки больше не дрожали.
Через полчаса в комнату вошёл Тарас. Остановился у двери.
— Я вымыл тарелки, — сказал он. — Четыре.
Четыре из ста двадцати.
— Осталось сто шестнадцать, — ответила я, не оборачиваясь.
Он помолчал и ушёл. Снизу снова донёсся шум воды.
В ту ночь Тарас впервые перемыл посуду после своих гостей. Одну за другой. Потом ещё. Люди начали помогать: кто‑то складывал чистое в шкаф, кто‑то протирал стол. Богдан вынес пакеты с мусором. Виктория, как потом рассказывали, сидела молча и больше не давала советов.
Я лежала наверху и смотрела в потолок. Новый год наступил без моего участия. Бой курантов я услышала через телевизор снизу. Никто не поднялся звать меня к шампанскому.
Я уснула около половины первого. Спокойно. Впервые за двенадцать новогодних ночей — без мокрых ладоней и ломящей спины.
Прошёл месяц. Тарас больше никого не приглашает. Ни звонков, ни привычного «ребята заедут». В доме стало тихо. Он ходит сдержанный, обиженный. За ужином смотрит в свою тарелку — ту самую, которую теперь время от времени моет сам. Не всегда, но иногда подходит к раковине без напоминаний.
Виктория названивает ему раз в неделю. Не мне — ему. Я слышу обрывки фраз: «она тебя выставила», «так унижать при людях», «нормальные жёны себя так не ведут». Тарас слушает, кивает, потом кладёт трубку и снова замолкает.
Богдан как‑то встретился во дворе. Сначала отвёл взгляд, потом всё же сказал:
— Жёстко получилось. Но… я тебя понимаю.
Я сплю спокойно. Кожа на руках зажила, след от ожога почти исчез. Фартук висит на крючке — чистый, выглаженный. За этот месяц я ни разу его не надела.
Иногда думаю: перегнула ли я тогда, перед тридцатью гостями?
Или, может быть, лишними были не те несколько фраз, а двенадцать лет молчания до них?
